С глубоким вздохом остался Филипп в мастерской.
Сквозь широко отворенное окно он видел приближавшихся стражников, и инстинкт самосохранения, присущий даже самым сильным людям, внушал ему все-таки последовать совету раба. Но прежде чем он успел добраться до двери, в его воображении промелькнула картина, как он подходит к прохаживающимся под колоннами на большом дворе музея ученым, и ему послышался их смех и остроумные выходки по адресу скептика, сильного умом, которого вытащили из курятника, где он искал себе убежища… И эта возникшая в его воображении картина утвердила его в намерении лучше склониться перед силою, чем подвергнуться позору насмешки. Но он понял, что в его положении гораздо приличнее и более соответственнее всему складу его существа и угнетавшему его несчастью не уклоняться от ареста. В качестве скептика, ему приличествовало переносить все самое тяжелое с равнодушием; и ему, которому сознание правоты при всех обстоятельствах доставляло удовлетворение, хотелось крикнуть сестре, что все ужасные силы, вражду которых он вызвал, продолжают доводить до отчаяния и смерти его, достойного лучшей участи.
Вскоре затем перед ним явился Цминис и протянул к нему свою длинную сухощавую руку, чтобы арестовать его именем императора.
Филипп покорился, причем не дрогнул ни один мускул на его помертвевшем лице. Только однажды на его губах промелькнуло что-то вроде улыбки; ему пришло в голову, что вряд ли его подвергли бы тюремному заключению, если бы удалось арестовать Александра. Но улыбка исчезла слишком скоро и заменилась мрачною серьезностью, когда Цминис, взбешенный тем, что философ отказывался отвечать ему, иронически объявил, что его изменник-брат недавно сам явился к начальнику полиции и что его тщательно стерегут, заперев под замок. Впрочем, его проступок так велик, что в силу египетских законов его ближайшие родственники и домочадцы должны быть арестованы и наказаны вместе с ним. Недостает еще только его сестры, но ведь и ее сумеют найти.
– Весьма возможно, – послышался спокойный ответ Филиппа. – Так как правосудие слепо, то у несправедливости зрение должно быть тем более острым.
– Хорошо сказано, – со смехом заметил египтянин. – Тут видна та соль, которою тебя кормят в музее вместе с хлебом свободы.
Аргутис был свидетелем этого разговора, и когда спустя полчаса сыщики вышли из дома, не найдя Мелиссы в ее убежище, раб сообщил ей, что Александр добровольно отправился в тюрьму, чтобы этим поступком добиться освобождения Герона; но негодяи захватили сына, не освободив родителя. Теперь они оба, отягченные цепями, находятся в тюрьме.
Раб уже давно перестал говорить, а Мелисса, бледная, не проливая ни одной слезинки, точно окаменелая, все еще смотрела в землю, но вдруг она встрепенулась, точно охваченная лихорадочною дрожью, и стала смотреть в сад, окутанный вечерним сумраком.
Солнце закатилось. Наступала ночь, и ей вновь пришли на ум слова христиан: «Но тогда время исполнилось».
Для нее и для их семейства тоже окончился один период жизни, и должен был наступить новый. Неужели рабство и смерть должны уничтожить свободный род Герона?
На далеком горизонте появилась вечерняя звезда, и это показалось Мелиссе знамением богов; она сказала себе, что обязанность ее, как последней, сохранившей свою свободу в доме Герона, оградить членов своего семейства от погибели на новом жизненном поприще.
Небо засветилось звездами. Пиршество у отца Коринны, в котором собирался принять участие император, должно было начаться через час. Нерешительное колебание могло испортить все, и потому Мелисса с решимостью откинула назад свою голову и крикнула рабу, безучастно следившему за всеми ее движениями:
– Возьми синий плащ отца, Аргутис, чтобы иметь более внушительный вид. Постарайся также сделаться неузнаваемым; ты будешь провожать меня, а сыщики, пожалуй, будут следить за нами! А ты, Дидо, иди со мною в мою комнату. Возьми из сундука новое праздничное платье, которое я надевала в праздник Адониса. Там же лежит голубая лента матери, украшенная драгоценными каменьями. Отец всегда говорил: «Это ты наденешь в первый раз в день твоей свадьбы». Вот теперь… Все равно! Ты перевяжешь мне локоны этою повязкой. Я иду в важный дом, куда впускают только того, в ком уже издали виден человек, принадлежащий к хорошей фамилии. Других украшений не нужно. Просительница не должна быть слишком нарядною.
XV
Для старой Дидо не было ничего приятнее, как одевать и украшать дорогое дитя ее незабвенной госпожи, которой она добросовестно помогала его воспитывать. Но сегодня ей было трудно, потому что при этой работе слезы затуманивали ее старые глаза. Только тогда, когда она окончательно привела в порядок густые каштановые волосы девушки, застегнула на плече пряжку ее пеплоса и оправила пояс, ее печальное лицо просияло при виде выполненного труда. Она еще никогда не видала свою милую девочку такою прекрасною. Правда, от той детской застенчивости и терпеливой покорности, которые так трогали Дидо еще третьего дня, когда она убирала локоны Мелиссе, не осталось ничего на этом серьезном, полном мысли челе и на этих плотно сомкнутых губах; но зато рабыне казалось, что девушка выросла и приобрела что-то из женского достоинства матери.
Поэтому старуха сказала ей, что она имеет вид Афины Паллады, и, чтобы развеселить ее, прибавила: «Что касается совы этой богини, то я могу, разумеется, исправлять ее должность».
Шутливость никогда не была в характере старухи, а в этот день ей в особенности было трудно шутить, потому что она была обречена тянуть лямку до конца, если бы случилось самое худшее, и ее, в ее возрасте, продали в какой-нибудь чужой дом, а Аргутиса в другой.
Но ее любимице, сперва потерявшей мать, а теперь оставшейся и без отца, предстояло сделать такой трудный шаг, и для ее ободрения старая служанка должна была шутить поневоле.
Во время одевания Мелиссы Дидо не переставала молиться разным богам и богиням, чтобы они помогли девушке тронуть сердца тех, кого она намеревалась просить о помощи, и Дидо, которая в другое время постоянно была расположена опасаться самого худшего, в этот раз надеялась на самые лучшие результаты, потому что ведь жена Селевка должна иметь каменное сердце, если она замкнет его перед этою невинностью и красотою, перед трогательными взглядами этих больших просящих глаз.
Когда Мелисса, закутавшись в покрывало, вышла наконец с Аргутисом из дома, она приказала рабу вести ее под руку, и это внушило ему, который был облечен в синий плащ своего господина и которому давно уже не вменялось в обязанность коротко стричь свои волосы, такую гордость, что он держался прямо, как свободный человек, и никто не заподозрил бы в нем раба. Густая вуаль скрывала лицо Мелиссы, и ее было трудно узнать, так же как и ее спутника. Однако же Аргутис вел свою госпожу на Канопскую улицу по возможности тихими и темными переулками.
Оба молчали, глядя прямо перед собою. Девушке не удалось думать спокойно, как в другое время. Подобно больной, измученной тяжкими страданиями, которая идет в дом врача, чтобы умереть от его операционного ножа или получить исцеление, она тоже говорила себе самой, что она идет навстречу чему-то страшному, чтобы покончить с чем-то еще более ужасным. При этом перед ее мысленным взором являлись по временам ее отец, неосторожный и, однако же, такой хороший Александр, достойный сожаления Филипп и раненый жених; но ей не удавалось надолго удержать в своем уме ни один из этих образов. Не удавалось ей также и обратиться с молитвою к духу умершей матери или к богам, как она эта делала прежде, когда предпринимала что-нибудь важное. Посреди всех расплывавшихся дум в ее душе постоянно раздавался какой-то громкий голос, настойчиво уверявший, что император, за которого она принесла жертву и который лучше и мягче характером, чем думают о нем другие, непременно исполнит всякую просьбу.
Но она не хотела увлекаться этим обещанием, и, когда все-таки начала думать, что дело идет о том, чтобы добиться аудиенции у цезаря, дрожь пробежала по ее спине, и ей показалось, что она снова слышит последние слова Филиппа: «Лучше смерть, чем позор».
В душе раба волновались другие чувства. Он, который обыкновенно заботился о детях своего господина с более теплою сердечностью, чем сам Герон, не сказал ни одного слова Мелиссе против ее намерения предпринять этот опасный шаг. Он и ему казался единственным выходом, обещавшим успех. Аргутису было немногим больше пятидесяти лет; он был смышленый человек и легко бы нашел место у какого-нибудь другого, более кроткого господина, чем Герон; но он ни одной минуты не думал о своей собственной будущности, а только о будущности Мелиссы, которую любил, как свою родную дочь. Она вверилась его защите, и он чувствовал себя ответственным за ее участь. Поэтому он считал для себя великим счастьем, что мог быть ей полезным уже при самом входе в дом Селевка. Привратник этого дома был его земляк, которого так же, как и его самого, судьба загнала сюда с берегов Мозеля. При всяких празднествах, которые возвращали рабам свободу на несколько часов, они уже несколько раз сряду были добрыми товарищами, и Аргутис знал, что его друг сделает все, что может, для него и для юной его госпожи. Правда, трудно было получить доступ к хозяйке дома, где жил император, но земляк Аргутиса был ловок и находчив, и можно было надеяться, что он устроит дело.